Петербург как феномен

 

Вячеслав Вольнов

 

Для меня как феноменолога слово «феномен» давно утратило смысл «лишь явления», за которым скрывается и в котором проявляется одному Богу известная «по ту сторону» пребывающая сущность. Феноменологически истолкованный феномен – это способ бытия человека, который ценен сам по себе и за которым ничего кроме него самого не скрывается. Дело феноменологии – раскрыть феномен в речи, выговорить его так, чтобы он показал себя в своем «как он есть сам по себе».

1                      

Честно говоря, получив приглашение принять участие в конференции, я отнесся к нему с большим сомнением. Феномен ли Петербург и дело ли феноменологии пускаться в о нем говорение? Тем не менее я задал себе установку – понять Петербург как способ бытия человека – и стал ждать подходящего и заслуживающего внимания ответа. Вот уже несколько лет как я предаюсь подобного рода занятиям (начав с феноменологического истолкования свободы) и должен сказать, что пока проблем с отказом не испытывал. Но одно дело – феноменологическое истолкование свободы (или даже общества, государства, истории), другое – такое же истолкование Петербурга. Так что надежд не было никаких, и я уже решил было, что участвовать в конференции не буду.

2                      

Мысли приходили самые пустяшные. Ну Нева, ну архитектура, ну гнилой и промозглый климат. «Окно в Европу» тоже конечно приходило, но казалось до невозможности избитым. Делать нечего – стал читать «Феномен Петербурга». Читал, читал и вдруг зацепился:

3                      

Подобная же внутренняя раздвоенность-распятость в высшей степени присуща Петербургу. В первую очередь он распят пространственно между Европой и Азией, Западом и Востоком. А эта географическая маргинальность с неизбежностью переходит в раздвоенность культурную, психологическую, ментальную. Сколь ни походил Петербург внешне на европейские города, ему все же не дано было стать истинно европейским городом… И причина этому только одна: он населен в большинстве своем русскими, которым никогда не стать европейцами.[1]

4                      

Не знаю почему, но эта далеко не новая мысль, высказанная не о России в целом, а именно о Петербурге, показалась мне необыкновенно свежей. Я тут же увидел ее тождество с «окном в Европу», а раз так, то и ключ к Петербургу как феномену. Ибо раз уж так случилось, что Петр основал Петербург именно как окно в Европу, и значит перестав быть окном в Европу Петербург как Петербург должен признать себя несостоявшимся, то иной судьбы кроме как быть-окном-в-Европу у него нет и быть не может. Иная судьба будет уже судьбой иного города, как бы ни назывался он по имени. И наоборот, пока Петербург есть окно в Европу, он остается Петербургом, каким бы еще именем ни вздумалось назвать его нам или нашим потомкам.

5                      

Так что ключ у нас в руках и значит дело за малым – открыть дверь и войти.

6                      

Феноменология исходит из того, что человек уже понимает феномен, в котором пребывает, но выражает это исходное понимание искаженно. Нева, архитектура, окно в Европу, – все это толкования феномена, в которых выражается его исходное понимание. Дело феноменологии – снять искажения и обнажить феномен. Дело феноменологии – удалить с феномена наслоения, которыми невольно покрывает его феноменологически не искушенная речь.

7                      

Каждое из общезначимых толкований феномена схватывает в нем тот или иной момент. Феномен – целое своих моментов, но это целое не получить простым перечислением входящих в него частей. Моменты феномена должны быть сращены, должны срастись в единое живое целое. Кроме того, сами моменты еще нуждаются в феноменологическом прояснении, ибо и они толкуются в речи затемненно.

8                      

Поскольку Петербург – это прежде всего город, а город – место на поверхности Земли, то исходный момент Петербурга – Нева. Бытие-на-брегах-Невы – вот первая составная часть Петербурга (как способа бытия человека), без которой он немыслим и невозможен. И это очевидно: как можно быть в Петербурге (в смысле «быть способом, называемом ‘Петербург’») и не быть на брегах Невы?

9                      

Вместе с тем это бытие-на-брегах-Невы следует понять полновесно и полнокровно. Оно подразумевает не только определенное место земного шара, но и определенные погодные условия – ту самую гнилость и промозглость, о которых говорит еще одно толкование феномена. Климат, погода – второй момент Петербурга, без которого он опять же немыслим и невозможен. И наконец, пусть бытие-на-брегах-Невы вберет в себя также архитектуру: городской пейзаж, мосты, дворцы, парки, прочее. И лишь понятое таким образом бытие-на-брегах-Невы входит в феномен Петербурга.

10                   

Следующий момент – окно в Европу. Его можно понять и как бытие-окном-в-Европу, и как бытие-в-окне-в-Европу, но в любом случае он подразумевает «смотреть, видеть, быть и не быть как в Европе». Зачем дорога, если она не ведет к Храму? Зачем окно, если сквозь него не видна Европа? Но и зачем смотреть и видеть Европу, как не затем чтобы быть и не быть как в Европе? Стало быть сращенные вместе моменты Петербурга дают нам следующий феномен: на-брегах-Невы-бытие-как-и-не-как-в-Европе. Или (что то же самое): на-брегах-Невы-бытие-европейским-русским. Само собой разумеется, «русским» не означает здесь «по крови», а лишь языковую, историческую и ценностную принадлежность.

11                   

На этом полагаю можно остановиться и считать феномен Петербурга раскрытым. Все остальное будет уже касаться модусов феномена, которые различаются в зависимости от того, какой смысл вкладывать в бытие-европейским-русским. А что таких смыслов много, догадаться нетрудно.

12                   

Эти смыслы можно объединить однако в две большие группы. О первой речь идет в приведенном выше отрывке: быть европейским русским значит быть раздвоенным-распятым между Европой и Азией, Западом и Востоком. Точнее – между Европой и Россией, поскольку раздвоение между Россией и Азией тоже возможно. В раздвоении между Европой и Россией мы, говоря словами Гегеля, имеем дело с «отрицательным» толкованием бытия-европейским-русским, которое правомерно и допустимо и которому соответствуют отрицательно-диалектические модусы Петербурга. В этих модусах человек раздваивается между бытием-русским и бытием-европейцем, желает но не может быть как в Европе, мечется и мучится сознанием безнадежной отсталости русской жизни или даже коренной несовместимости европейских и русских ценностей. Верно, что не только петербуржец пребывает в отрицательных модусах бытия-европейским-русским, но не всякий пребывающий в них европейский русский пребывает на брегах Невы и значит в Петербурге.

13                   

Отрицательно-диалектическим модусам противостоят положительно-диалектические. В них раздвоенность-распятость снимается, что означает: устраняется и сохраняется. Сохраняется, потому как никуда нам от несовместимости не деться, устраняется, потому как «не в совместимости счастье». В положительных модусах человек не пытается совместить несовместимое, а ищет и находит совместимое. Он просеивает оба способа бытия – бытие-русским и бытие-европейцем, так чтобы оставшееся могло срастись или на худой конец – мирно ужиться друг с другом.

14                   

Ясно, что множество положительных модусов неоднородно. Оно простирается от простого подражания европейскому быту (одежда, обстановка, поведение) до приобщения и усвоения европейских ценностей. Причем в последнем случае ценности могут срастаться двояким образом: либо с подчинением русского европейскому, либо наоборот европейского русскому. На одном примере такого сращивания я бы хотел остановиться подробнее.

15                   

Не секрет, что Запад взрастил и подарил миру свободу. Свобода – высшая ценность западно-европейской цивилизации, вне которой бытие-европейцем немыслимо. Но не секрет и то, что Россия со свободой по-европейски не уживается. И не то чтобы отвергает ее и отторгает (бывает и такое, но крайности не в счет), а как бы примиряется, но с настороженностью или враждебностью. Она понимает, что без свободы никак, и даже испытывает к ней нечто вроде желания, но что-то ее в этой свободе пугает, а иногда страшит и даже ужасает. Что есть это что-то? Что ужасает Россию в свободе?

16                   

Бессмысленность! Свобода по-европейски бессмысленна, лишена для русского смысла. Пропасть бессмыслия ужасает Россию в свободе и гонит прочь от того, к чему манит и тянет желание. Холод бессмыслия обжигает жаждущего смысла русского, когда он заступает в свободу, понятую как в Европе.

17                   

Я не хочу сказать, что живущие в свободе европейцы не находят в своем бытии смысла. Осмысливание бытия – дело сложное, но большинство людей с ним так или иначе справляются. Европейцы тоже знают, что такое бессмыслие, но будем надеяться, что они для себя задачу осмысливания решили. Но я уверен в том, что нам, русским, ответ европейцев не подходит. Но я убежден в том, что мы, русские, должны осмыслить свободу по-русски.

18                   

Свобода по-европейски только тогда станет России нечуждой, когда ее согреет горячее дыхание смысла. Свобода по-европейски только тогда перестанет быть желанно-ненавистной, когда срастется с нечуждым русскому сердцу смыслом. Смысла, смысла и еще раз смысла – вот в чем нуждается и вот что должен дать свободе европейский русский, в том числе и прежде всего тот, что пребывает на брегах Невы. Быть в Петербурге, быть на-брегах-Невы-европейским-русским – это и значит согревать свободу смыслом, это и значит изо дня в день, из года в год искать и находить смысл, который мог бы согреть свободу.

19                   

* * *

 

Фромм описал феномен, названный им «бегством от свободы». Рассуждая либерально, такое невозможно. Как может человек пускаться в бегство от свободы, если свобода – «ценность всех ценностей», если нет в мире ценности ценнее свободы? Но ведь и Фромм имеет в виду не совсем свободу.

20                   

Бегство от свободы – это бегство от одиночества. Это бегство от неуверенности, бессилия и тревоги, которые несет с собой одиночество свободы. «Чувство полного одиночества, – говорит Фромм, – ведет к психическому распаду, так же как физический голод – к смерти». Правда, не всякое одиночество бросает человека в бегство. Фромм различает одиночество «физическое» и одиночество «моральное»: человек может жить одиноко физически, но не быть одиноким морально, если его связывают с миром идеи, ценности или даже просто «шаблоны поведения». Отшельник в келье, политзаключенный в одиночной камере, английский джентльмен, не снимающий своего фрака даже в самой неподходящей обстановке, – все они не одиноки морально, ибо связаны с миром или другими людьми.[2]

21                   

Но если физическое одиночество терпимо, то моральное – «невыносимо», и потребность избежать его «коренится… в самой сути человеческого бытия», есть «непреодолимая сторона человеческой природы». Поэтому оказавшись в таком одиночестве, человек встает перед выбором: «либо бежать от бремени свободы…, либо идти к полной реализации позитивной свободы, основанной на неповторимости личности». Фромм подразумевает, что именно свобода, освободив человека от «оков доиндивидуалистического общества», стала причиной его одиночества.[3]

22                   

Из контекста видно, что считая свободу причиной одиночества, Фромм говорит не о свободе вообще, а о так называемой негативной свободе, которой сам же противопоставляет свободу позитивную. И здесь он отчасти прав – недаром же негативную свободу называют «свободой пустоты». Но лишь отчасти, потому что далеко не всегда негативная свобода влечет одиночество. Фромм однако ошибается в другом – в утверждении, что невыносимо именно одиночество, что именно одиночество заставляет людей делать выбор и либо бежать от свободы, либо идти к самореализации. Недаром Фромм вынужден провести различие между физическим и моральным одиночеством, ибо иначе мотив бегства совершенно непонятен. Но что скрывается за понятием «моральное одиночество»? Почему это одиночество действительно невыносимо?

23                   

Фромм приводит две причины «страха перед одиночеством»: объективную и субъективную. Объективная – в том, что человек просто не может жить, не объединяясь с другими людьми для защиты от врагов и опасностей природы, для производства жизненно необходимых благ. Субъективная – в том, что вне той или иной «принадлежности» человек не может не чувствовать своей ничтожности. Фромм говорит:

24                   

Если бы человек ни к чему не принадлежал, если бы его жизнь была лишена всякого смысла и направленности (meaning and direction), он чувствовал бы себя пылинкой и был бы подавлен собственной ничтожностью. Он был бы не способен отнести себя к какой-либо системе, которая придавала бы смысл и направленность его жизни, и был бы переполнен сомнениями, которые в конечном счете парализовали бы его способность действовать, а значит и жить.[4]

25                   

Думаю, этих слов достаточно для понимания, что дело не в одиночестве, не в отсутствии той или иной «принадлежности», а в бессмысленности, в том, что человек не находит у своего бытия никакого смысла. В «бегстве от свободы» человек бежит от бессмыслия, от бытия, у которого нет смысла, и бежит в любое другое бытие, у которого находит смысл.

26                   

Таким образом, за понятием «моральное одиночество» скрывается бытие, которое Камю назвал «абсурдом» и которое я называю «бессмыслием». И говоря о том, что моральное одиночество невыносимо, Фромм по сути говорит о том, что бытие-человеком и бытие-в-бессмыслии несовместимы. Заступая в бессмыслие, человек не обязательно кончает жизнь самоубийством, но либо действительно кончает, либо бежит в любое другое бытие, у которого находит или надеется найти смысл. В частном случае он бежит в тоталитаризм, если смысл бытия-в-тоталитаризме оказался для него притягательнее всех остальных.

27                   

То, что Фромм свой феномен не выдумал, подтверждает «Остров Крым» Аксенова. Эта книга – художественное описание того, что Фромм описал теоретически. Спасшись от коммунизма и превратившись в процветающий форпост свободного мира, Крым в конце концов сам сдает себя своей тоталитарной исторической родине, причем ровно по той причине, о которой говорилось выше. В считанные месяцы измученными бессмыслием крымчанами овладевает Идея Общей Судьбы, и они голосуют за решение о воссоединении с Советским Союзом.

28                   

Правда – я не говорю «оправдание» – тоталитаризма в том, что он дает бытию человека смысл. Пусть навязывает, пусть принуждает, но ведь «навязывает» не значит «не дает». И следует с горечью признать, что тоталитаризм справляется с этим делом лучше либерализма, что либерализм (как тип общества и государства) уступает в этом деле тоталитаризму. Ибо как еще понять тот неоспоримый факт, когда миллионы людей с упоением бросают себя в тоталитаризм и при этом находят себя счастливыми и даже свободными? Ибо как еще объяснить тягу и тоску людей по тоталитаризму, когда их из него выбрасывают, когда их его лишают? Смысла, смысла и еще раз смысла ищет и находит человек в тоталитаризме, когда не справляется с тем, чтобы найти этот смысл в каком-либо ином способе бытия. Когда ему не хватает сил удержать осмысленное в осмысленности и пропасть бессмыслия ужасает и гонит его в тоталитаризм.

29                   

И не несет ли либерализм (опять же как тип общества и государства) свою долю вины за то, что не озабочен приданием бытию человека смысла, что оставляет человека один на один с самим собой, не оказывая ему в этом никакой помощи? Счастлив, почти счастлив тот, кто с осмыслением бытия справился, кто наделил свое бытие смыслом и держит, держит осмысленное в осмысленности. Но ведь и это не всегда человеку по силам, но ведь и для этого он нуждается в помощи. Ибо как еще понять тот вопль отчаяния, который завис безответно в немом молчании мира? Ибо как еще объяснить те страстные поиски смысла, от которых почти надрывается культура XX века? И это в век, когда возможности человека распахнулись всего шире. И это в странах, где под натиском свободы пали последние бастионы рабства. Парадоксально, но факт: именно оттуда, где у нас больше всего оснований говорить о торжестве свободы, доносятся самые отчаянные признания в бессмысленности. И это – проблема! И это – проблема, по сравнению с которой все прочие кажутся мне почти игрушечными. Как наделить бытие человека смыслом, если сам он с этим не справляется? Как и кто должен помогать ему в этом? Ибо все мы висим над пропастью бессмыслия, и не дай Бог, чтобы ее зияющая бездна открылась чьему-либо взору.

30

 



[1] Бачинин В.А. Петербург как феномен и ноумен // Феномен Петербурга. СПб., 2000. С. 29–30.

[2] См.: Fromm E. Escape from Freedom. N.Y., 1966. P. 34.

[3] Ibid., p. viii.

[4] Ibid., p. 36.

Используются технологии uCoz